klausnikk (klausnikk) wrote,
klausnikk
klausnikk

Category:

Событие дня


Фелипе Триго

Событие дня

Селсо Руис был сама осторожность, как он мог спровоцировать сеньора Альберти, знаменитого дуэлянта, замечательного стрелка, разбивающего выстрелом пулю о лезвие ножа?

Я только что нашел своего друга в его кабинете, лежащего на диване, с сигарой на губах.

— Ты дерешься? — Я спросил его.

— Я иду на самоубийство.

— Точно. Вот что значит встать с пистолетом перед этим человеком.

— Всё равно. Мне нужно доказать, что я не трус.

— Кому?

— Всем, самому себе, потому что даже я начал сомневаться в этом.

— Да ты с ума сошел!

Селсо приподнялся, заставил меня сесть и сказал:

— Слушай меня. Всю исповедь. В столичной жизни нет твердой открытости нашей провинции, где достаточно времени, чтобы наладить дружбу. Здесь люди навечно вчерашние знакомые; друзья — никто; так что мы имеем право подозревать друг друга, обманывать друг друга и судить каждого по костюму о его положении, по его хитроумию — о его таланте и по его наглости — о его благородстве. Столик в кафе, где постоянно меняются посетители, привлекает нас своим духом и нас отпугивает своим цинизмом. Мы покидаем его с отвращением, всегда оставляя между чашками кусочек самолюбия и возвращаемся, однако, на следующий день, как на собрание проституток, чтобы покурить и оттянуться. Прав тот, кто говорит громче всех, а главный аргумент — это бутылка, разбитая о голову соперника.

Ecce homo. И что-то в этом роде и есть эта ваша стычка с этим дуэлянтом, наполовину скоморохом и наполовину джентльменом?

— Повод, по крайней мере. Погоди. Ты, когда я прибыл год назад, представил меня в этом обществе, чье оживление покорило меня, потому что остроумия им не занимать. Это было очень приятно. Там, в глуши нашего города, неспособного собрать вместе шесть человек, с которыми можно было бы обменяться мыслями без риска столкнуться с невежеством, я мечтал о Мадриде, интимном, интеллектуальном и изысканном Мадриде; я мечтал об обществе сердечных людей, где нет забот и где мысли могут фонтанировать и свободно распространяться, как дым парохода в чистом морском воздухе... Поэтому моему удивлению не было предела, когда я обнаружил, что между одаренными личностями прорастала с каждым словом непримиримость в тысячу раз гнуснее, чем у невежд. Безобидная фраза, если оказывалась удачной, искажалась тщеславием и превращалась в оскорбление; чужой триумф приводил к ненависти от зависти; умные рассуждения отвергались с сектантской жестокостью; и все это, чудовищным образом, приводило сначала к удару бутылкой, а иногда к дуэли.

— Скажем, полпроцента.

— Это много.

— Нет. Точно. Доля этих вызовов на уровне тех сломанных кредиток, за которые платит официант. Один вызов на двести бутылок... Но скажи мне сразу, почему твоя дуэль?

— Я собираюсь пойти на это; именно потому, что уклонился от других вызовов и из-за совершенно очевидных следующих аргументов. Я полагаю, что я не должен убеждать любого полемиста, ломая его голову, а также что никто не должен убеждать меня, разбивая мне голову; я думаю, что никогда не может быть делом чести спор в кафе, который обычно является всего лишь выражением тщеславия, более достойным разумных объяснений или сдержанного презрения, чем дуэли, и, как я думаю, кроме того, что в ненависть и любовь не вписываются увертки, я воспринимаю регламентируемую ненависть как заранее удовлетворенную видом капли крови, и поэтому, в конце концов, я представляю дуэли истинными тогда, когда собираются убить или, вероятно, умереть, чтобы не оставить безнаказанным непростительное оскорбление чести... вот почему все эти основания вынудили меня не ходить больше в кафе в качестве профилактической меры.

— Я аплодирую этому, даже если не подражаю тебе.

— Я тоже сам себе аплодировал в первый день. Второй и третий были фатальными, наедине с моей восприимчивостью, которая проснулась рефлексивно. Не правда ли, в глубине души — я спрашивал себя — это слабость? Если жизнь такова, хотя это должно быть иначе, и за стиль жизни в кафе, который мы используем для нашего бизнеса и в наших отношениях, стои́т большинство людей, то не нужно ли отказаться от общества, запершись, как монах, просто потому, что мы думаем благоразумно?

— Эта идея Шопенгауэра.

— Почти. Что же тогда рационального в моем благоразумии и что может быть трусостью?.. Я исследовал всю свою жизнь. Это исследование успокоило меня. Из-за страха я никогда не отступал ни перед чем; моя биография, ты знаешь, вовсе не  биография монахини.

— И чтобы испытать это в кафе, как будто кафе — это целый мир ... бац! — посылаешь  вызов ...

— Нет. Будь спокоен. Прежде я был уверен, что смогу отдать свою жизнь за свой долг, за мою мать и за мою возлюбленную, и я повторяю, что был спокоен. Для меня хватало того, что идею, которая у меня была о самом себе в тот момент, имеют также дорогие мне люди...

Сильная грусть заставила Селсо согнуть шею, когда он произнес эти слова.

— Эти люди? — спросил я его.

— Они такие же, как и другие в этом отношении. Моя Клаудия, моя добрая Клаудия, также путает глупость и грубость варварства с истинной ценностью. Она не понимает, что можно оставаться бледным с безмятежным сердцем. Вчера я ехал с ней на фаэтоне в деревне. Я правил. Передо мной встает пьяный нищий и нагло просит милостыню; я побледнел, умоляя его уйти; но он взял в руки поводья, и я ударил хлыстом, из-за чего лошадь встала на дыбы, резко дернув и сбив с ног наглеца. По дороге мне представилось, что я разбил ее, мою Клавдию! Когда вечером она вспомнила об этом случае, она воскликнула: «Как он испугался! Он побледнел, как мрамор!» Клаудия, не переставая думать о том страхе, который мог напасть на меня, впервые заподозрила, что я трус. Я это понял не знаю, по какому убийственному состраданию в ее глазах! Через час я бросил вызов Альберти. Удар бутылкой, кофейный довод, легкий, окончательный. Я докажу свою храбрость, так как это обязательно.

— Прости меня, — сказал я; то, что ты впервые подвергнешь испытанию таким образом, так это твоя трусость. Ты совершаешь самоубийство.

— Театральным способом. На сцене, с друзьями и зрителями в ложах, до последнего. Только ведь это они действительно убьют меня; и самоубийство совершают смельчаки: эта идея, если даже она не принадлежит Шопенгауэру, все равно должна быть.

Мне было невозможно убедить Селсо в его безрассудстве, и я удалился от него, печально обняв его, как осужденного.

Однако кто знает! Поединок состоится завтра. Сильнее, чем пульс отчаявшегося человека, может биться пульс хладнокровного храбреца...


Relato corto de Felipe Trigo: El suceso del día

Celso Ruiz, la prudencia misma, ¿cómo ha podido provocar al caballero Alberti, duelista célebre, tirador maravilloso que parte las balas en el filo de un cuchillo?

Acabo de encontrar a mi amigo en su despacho, tumbado en el diván, el cigarro en los labios.

—¿Te bates? —le he preguntado.

—Me suicido.

—Verdad. Tanto vale ponerse con una pistola frente a ese hombre.

—Es igual. Necesito demostrar que no soy un cobarde.

—¿A quién?

—A todos; a mí mismo, porque hasta yo empezaba a dudarlo.

—¡Estás loco!

Se incorporó Celso, me hizo sentar, y dijo:

—Escúchame. Toda una confesión. La vida exprés de la corte no tiene la sólida franqueza de nuestra provincia, donde el tiempo sobra para depurar la amistad. Aquí, las gentes somos a perpetuidad conocidos de ayer; amigos, nadie; de modo que tenemos el derecho de recelar unos de otros, de engañarnos mutuamente y de juzgar a cada cual por el traje con respecto a su posición, por su ingeniosidad con respecto a su talento, y por su procacidad con respecto a su hidalguía. La mesa del café, de concurrencia volante, nos atrae por su esprit y nos repugna por su cinismo. La dejamos con disgusto, quedando siempre un jirón de amor propio entre las tazas, y volvemos, sin embargo, al otro día, como a una tertulia de prostitutas, a fumar y estar tendidos. Tiene razón el que habla más fuerte, y el argumento supremo es una botella estrellada en la testa del contrario.

Ecce homo. ¿Y algo así es tu lance con ese duelista, medio juglar y medio caballero?

—El motivo, a lo menos. Aguarda. Tú, cuando vine, hace un año, me presentaste en esos círculos, cuya animación me cautivó, pues no falta en ellos el ingenio. Fue un alegrón. Allá, en el destierro de nuestra ciudad, imposibilitado de juntar seis personas con quienes establecer cambio de ideas sin aduanas de ignorancia, pensaba en Madrid, en el Madrid íntimo, intelectual y exquisito; soñaba un cenáculo de hombres de corazón, donde estuvieran proscritas las preocupaciones, y donde el pensamiento pudiera brotar y dilatarse libremente como el humo de un vapor en el aire limpio de los mares… Mi sorpresa, pues, no tuvo límite al descubrir que entre estas gentes del talento se alzaban con cada palabra intransigencias mil veces más ruines que las de los ignorantes. La frase inofensiva, con tal que fuese afortunada, la retorcía la vanidad y la convertía en insulto; el triunfo ajeno lo trasformaba en odio la envidia; el razonamiento feliz era rechazado con la brutalidad del sectario; y todo esto, como trámite fatal, conducía al botellazo primero y al lance de honor algunas veces.

—Pongamos un medio por ciento.

—Es mucho.

—No. Exacto. La proporción de esos desafíos en que paga las tarjetas rotas el camarero. Uno por doscientas botellas… Pero dime de una vez, ¿por qué es tu lance?

—A eso voy; precisamente por haber esquivado aquellos otros y los argumentos de cristal. Como yo creo que no había de convencer a ningún polemista rompiéndole la cabeza, ni había de quedar convencido porque me la rompiesen a mí; como creo que nunca puede constituir caso de honra una disputa de café, que no es ordinariamente sino un caso de vanidad, más digno que de un lance de honor, de algunas explicaciones sensatas o del discreto desprecio, y como pienso, además, que en odio y en amores no caben términos medios, por lo cual no concibo el odio reglamentado que de antemano se da por satisfecho con ver una gota de sangre, y por lo cual, en fin, no concibo tampoco más que los lances de honor de veras, donde se va a matar o a morir probablemente, y de seguro a no perdonar una imperdonable herida de honra… de ahí que todas estas razones me obligasen a no volver más por los cafés como medida preventiva.

—Lo aplaudo, aunque no te imite.

—Yo me aplaudí igualmente el primer día. El segundo y el tercero los pasé fatales, a solas con mi susceptibilidad, que despertó en forma reflexiva. ¿No será esto, en el fondo —me preguntaba— una debilidad? Si la vida es así, aunque debiera ser de otro modo, y por el estilo de la del café es la mayoría de la gente, la que tratamos para nuestros negocios y la que tratamos por nuestras relaciones, ¿ha de renunciarse a la sociedad, encerrándose uno como un cenobita, solo por el hecho de pensar con cordura?

—Esa idea es de Schopenhauer.

—Casi. ¿Qué había, pues, en mi prudencia de racional, y qué pudiera haber de cobardía?… Examiné mi vida entera. Me tranquilizó el examen. Por miedo no he retrocedido nunca en ningún propósito; mi biografía, tú la sabes, no es precisamente la de una monja.

—Y para probarlo en el café, como si el café fuese el mundo… ¡zas!, desafías a…

—No. Ten calma. Entonces me encontré seguro de ser capaz de dar la vida por mi deber, por mi madre y por mi amante, y te repito que quedé tranquilo. La idea que yo tenía de mí mismo en ese punto me bastaba que la tuviesen también mis personas queridas…

Una gran tristeza hizo doblar a Celso el cuello al pronunciar estas palabras.

—¿Esas personas? —le interrogué.

—Son como las demás en este punto. Mi Claudia, mi buena Claudia, confunde también la insensatez y la estoicidad de la barbarie con el verdadero valor. No comprende que se pueda estar pálido con el corazón sereno. Ayer iba con ella en el faetón, por el campo; yo guiaba. Se planta delante un mendigo borracho y me pide limosna insolentemente; palidecí, rogándole que se apartara; mas había él tomado las riendas, y le descargué un latigazo que encabritó al caballo, arrancándole desbocado, después de arrollar al importuno. En la carrera creí estrellarla, ¡a mi Claudia!… Cuando por la noche refería ella el incidente, dijo: «¡Qué miedo pasó este! ¡Se quedó como el mármol!». Claudia, sin pararse a considerar la clase de temor que pudo asaltarme, ha sospechado, por primera vez, que soy un cobarde. ¡Lo comprendí en no sé qué asesinamente compasivo de sus ojos! Una hora después desafiaba yo a Alberti. El botellazo, razón de café, fácil, terminante. Probaré mi valor, puesto que es indispensable.

—Perdóname —le dije—; lo que así pruebas, por primera vez, es tu cobardía. Te suicidas.

—De un modo teatral. En un escenario, con amigos y público en los palcos, a la última. Solo que me suicidarán de verdad; y el suicidio es de valientes: esta idea, si no es de Schopenhauer, debiera serlo.

Me ha sido imposible convencer a Celso de su temeridad, y me he separado de él abrazándole con pena, como a un sentenciado.

Sin embargo, ¡quién sabe! El desafío es mañana. Más que el pulso de un desesperado puede temblar el de un bravo de oficio…

Felipe Trigo, Cuentos ingenuos, 1909

Tags: испанская литература, перевод, рассказ
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 3 comments